Песни 60-х начались для меня на Телецком озере, на Алтае. А до этого уже была песенная школа в Таллине, где были уроки пения, где были поющие подруги, спевки и хоровое пение. Даже в Ленинграде, куда мы переехали из Таллина (все это — послевоенные годы), в старших классах были спевки. Учились одни девчонки, оставались в школе сами после уроков, никто нас не заставлял, и пели, раскладывая на голоса русские народные песни. Душа требовала выхода. И мы пели, изливаясь в звуках, освобождаясь от непонятной тоски и обретая силы жить. Вот так песня жила во мне все годы, особенно в войну. Все песни войны, которые сейчас вспомнили, звучали и звучат во мне живым родником. И я понимаю теперь, оглядываясь назад, на истоки “нашей” песни, — они оттуда, из бернесовских интонаций, из той “тесной печурки”, в которой “бьется огонь” — оттуда. И потому, когда я услышала первые песни Юры Визбора (у меня дома их пела мне моя подруга Нина Агафонова, которая училась в МГПИ вместе с Юрой), я поняла, почувствовала, что это — мое, для меня: “Ветер поземку кружит... и бороздою ложится около нашей лыжни”. Ребята- москвичи уходили в лыжный поход в Карелию. Я их провожала, мы пели — это было для нас и про нас. Это мы пели задолго до “четвергов” — в 50-е, студенческие годы. Это было как бы начало “нашей песни”. Я ее упорно называю КСПэшной, а себя числю в КСП и по сей день, как бы, и кто бы, и что бы ни придумывал в обозначении песни, возникшей из самых глубин народного творчества из подсознания народа, человека, который захотел, потребовал для себя человеческих интонаций и слов, без боя барабанов, без фанфар, без позы и показухи, из самых глубин души вылилась “наша песня” и пошла по миру, из уст в уста передаваемая, потому что ей никакого такого сопровождения не нужно было, а только человек, гитара, костер, лес, вплотную к костру, и слушатели у костра, протянувшие к нему руки: я так и вижу “Костер, руки и песня в ночи”. Романтика? Нет — истоки. И когда я на Телецком услышала то, что пелось у нас в Ленинграде, я была поражена скорости распространения изустного творчества.
В 1955 закончила институт я. Начал учиться в Горном институте мой брат Эрнест. Тогда, в его студенческие годы, мы пели, смешно сказать: “Сиреневый туман”, “Метет метель, и вся зима в ознобе...” (Стихи М. Светлова), “То косы твои, то бантики...”, “Магадан”, “Ванинский порт” — многое из того, что вошло в сборник “В нашу гавань заходили корабли...”. Вот именно там все и собрано, в этом сборнике.
И все-таки все для меня началось в мои 30 лет после поездки на Алтай, на турбазу Артыбаш в 1961 году. И, как ни смешно вспомнить, мои плечи еще не знали рюкзака. И на базу в Бийске я пришла в тапочках и сатиновых шароварах. Меня одели, снабдили походным снаряжением и погрузили в машину с молодыми горластыми девчонками и мальчишками. И отправили по горным дорогам в трехдневный путь с ночевками на турбазах. Народ запел кто что знает, и от меня потребовал — пой. И пока мы ехали и пели всю дорогу, познакомились, подружились и... спелись, да так, что молва впереди нас полетела: поющая группа едет.
Ну и встреча была, соответственно, радостная. Предстояло пройти школу инструкторов и пройти под парусом до Челышмана. Сбегать на гору и вернуться. Все так и было, а по возвращении — большой костер и песни. Группа перед группой, кто кого перепоет. Вот вам и первый песенный фестиваль в моей жизни. И три блокнотика песен, и поворот судьбы на всю жизнь.
Возвратилась с Алтая. Стала искать тех, кто под рюкзаком. Нашла альпинистов во главе с Мусей Федоровой — Ма — Мать Парнаса. Парнас — это группа альпинистов, в основном, из Ленпроекта, из общества — дай Бог памяти — “Строитель”, где был знаменитый Керж. После Алтая были Скалы на Соколином озере в Карелии — места, облюбованные альпинистами для осенних и весенних соревнований по скалолазанию. И огромный песенный костер по вечерам над озером в скальном амфитеатре, где собирались все команды, все группы, все гости. А разойдясь по своим кострам, уносили песни с собой. И ночь, и посты, и песни, и соревнования, и возможность уйти в лес от неусыпного ока цензуры и проверок репертуара. Но это было неосознанно, подтекстом, а главное, — это то, что мы были все вместе в лесу. Далеко от города и его забот. К Скалам готовились весь год, подкапливали отгулы за переработки, сдавали кровь ради дня отгула и выкраивали недельный отпуск для выезда на Скалы 1 мая и 7 ноября.
А зимой было Кавголово. На зиму снимали домишки, сараюшки, пристройки, “дачи”, чтобы каждое воскресенье на лыжи вставать. Там тоже были свои законы, свои порядки и вечернее хождение в гости “на песни”. Вот там, на Скалах и в Кавголово, и началось узнавание имен сначала исполнителей, а потом и авторов песен. Один из первых певучих с гитарой был Володя Лосев. Молодой, улыбчивый, рыжеволосый — этакое солнышко с гитарой. И песен он знал много, и пел охотно, и слушателю был рад. Вот мы и думали, что песни — его, что он автор и “Дельфинии”, и “Спокойно, дружище, спокойно...”, потому что, когда спрашивали: “Чьи-чьи-чьи это песни?”, он скромно улыбался и отмалчивался; нет, не врал — мол мои, — но уж очень был “скромен”. А потом мы его разоблачили и чуть не побили. И слава его померкла — как автора, конечно, но исполнителем он был незаменимым в ту пору.
В Кавголово я впервые услышала Вихорева Валентина и влюбилась в его песни на всю жизнь. Наверное, и в него — тоже, но рядом был “Кадр” — маленькая глазастая молчаливая девочка, и была Любовь. И мне оставалось только любоваться этой удивительной парой и довольствоваться дружбой. Я влилась в их группу. С ними выходила в лес по выходным, с ними ездила на берег Черного моря в отпуск.
А потом началась клубная суета, и семейная жизнь, и осталась только песня, за которой я уходила и в лес, и к морю — Валина песня, которая, как никакая другая, была созвучна моему сердцу. Валентин в ту пору был очень немногословным, негласный лидер. Вокруг него собралась вся певучая братия Парнаса: Леон (голос), Дод (бас-гитара), Шурик (баян), Серый (хозяин), гонец Елисеев и Ма. Это был дружный народ — спетый и спитый, схоженный и слеженный, так это тогда называлось. И песенный вагон “для курящих” набивался битком, кбгда собиралась вместе эта поющая братия, и пела, пела до станции прибытия. И пассажиры подпевали, и заказывали, и пели, пели, пели...
И начались “четверги” на Литейном. Они возникли стихийно и вполне естественно. Время было такое — начало 60-х. Сейчас о нем много разговоров: “оттепель”, “кухни”. Все так — это сейчас. А тогда мы просто жили, были молодыми, ветер перемен бодрил нас, вселял надежду и уверенность. Позади осталось много чего такого, о чем и думать, и вспоминать не хотелось: и война, и после войны, и после, и после... А тут все сощлось. Брат вернулся из Якутии, где отработал два года молодым специалистом — молодой, красивый, энергичный. Я сбежала из Днепропетровска от семейных неурядиц, сбежала с годовалым сыном на руках. Но все было нипочем — была свобода, было желание жить и радоваться жизни.
И я хорошо помню то время, когда в Филармонию на абонементные концерты весной на площади Искусств стояли очереди, ночами дежурили, записывались, устраивали переклички (как в войну за хлебом), и были потом счастливыми обладателями абонемента на весь музыкальный сезон — так было. Были поэтические вечера в Малом зале Консерватории, где читал незабвенный Вячеслав Сомов — переводы, знакомя нас прямо с листа, с еще свеженькими, тепленькими переводами французской, латиноамериканской — зарубежной поэзии. Это было окно в новый мир — доселе замурованный, зашторенный. И мы, затаив дыхание, слушали стихи Николаса Гильена, Поля Элюара, Превера в таком демократичном, в таком доверительном исполнении, что у нас дух захватывало от ощущения новизны и причастности к миру искусства и поэзии.
Именно в это время во ВНИГРИ, на Литейном, 35, куда поступил работать брат, проводились закрытые, “внутреннего потребления” вечера поэтов-геологов, своеобразные отчеты за полевой сезон. Вечера поэзии на небольшой зал — человек 100-150. Собирались геологи со всех институтов и партий — это тоже было знамение времени: ни раньше и ни позже, а именно в эти годы. И там я впервые встретилась и услышала Глеба Горбовского, Олега Тарутина, Славу Лейкина, Алика Городницкого, Леонида Агеева, Виктора Соснору и Бродского Иосифа — тогда еще молодого и еще не гонимого Есика, стихи которого знали, но не весь зал, а только его поклонники. Были и те, кто не принимал его поэзию, но были и те, кто любил и ждал и, затаив дыханье, слушал его глухой взволнованный певучий голос.
Однажды, осенью 1962 года, после одного из вечеров пришли к нам, на Литейный, 31. Было чем поделиться, о чем поговорить, трудно было сразу разбежаться, хотелось продолжить, и мы продолжили. Договорились встретиться здесь еще — друзья-геологи, связанные работой, полем и отношением к жизни. И вот однажды мой Эрнест и Слава Лейкин попросили встречи с моими “лесными” поющими, с моими друзьями. Пришел Володя Лосев. Очень было хорошо, тепло, светло, радостно, что вот так можно посидеть всем вместе и порадовать друг друга взаимным откровением. Слава читал стихи, Володя пел, а мы слушали. Посидели вечерок, попели, поговорили и... назначили встречу на следующий четверг. Понравилось. И стали собираться, и читать стихи, и петь, и говорить о разном — обо всем на интерес. Это время самиздатов стихов Бродского, Евтушенко, Ахмадулиной в списках, в самиздате…
И обстановка нашей прихожей, где мы собирались, очень тому способствовала, ибо в ней была — в уголочке — печка с открытою топкой, а в ней горел, переливался, завораживал живой огонь, и отступали стены, и возникал костер; мы даже располагались, развернувшись к огню. Он был с нами, он был активным участником нашего вечера. Прихожая — место сбора — была удобна тем, что имела отдельный вход (был еще “черный ход” в коммунальную квартиру), была изолирована от ушей жильцов коммунальной квартиры двумя нашими комнатами. Были еще два больших окна и, как я уже сказала, печь, дрова для которой приносили гости, как ныне приносят печенье к чаю. И комнатка-то была 8 квадратных метров, но это даже хорошо: теснее, ближе. Был еще диванчик, столик и шкура медвежья. На столе: сухонькое — бутылочка одна-две, батон, тонко нарезанный (кекс без изюма) и чай-кофе. И все. Сигареты (брат много курил). Полки над столом и магнитофон. Магнитофон появился позже; когда вездесущий Курчев узнал о сборах в моем доме, он уговорил меня “писать”. О, тогда это было совсем не просто. Писать было нельзя. Писать было опасно, и все мои попытки выполнить просьбу Николая Федоровича пресекались. Это была “тайная вечеря”. И тем не менее, к магнитофону привыкли, притерпелись, и кое-что удалось записать. Если сохранились записи, то они у Курчева и в архиве Миши Крыжановского (мир праху его).
На одном из вечеров во ВНИГРИ выступил Женя Клячкин, потом пришли к нам. Мальчик был “с подачей”, очень важничал, говорил значительно, красиво, глубокомысленно. Но не тут-то было. Номер не прошел. Ему пришлось сменить “смокинг” на что-нибудь попроще, и он не сопротивлялся, сменил, и заговорил нормальным голосом, и произошел контакт и долгая дружеская беседа, перемежаемая песней. Песня — беседа — стихи, и снова — песня. Вихорев вошел в дом совсем иначе. Он вообще ничего не говорил. Его попросили спеть, он расчехлил гитару и спел. И никаких слов было уже не надо. Он был наш и с нами. И каждый “четверг” подразумевал его присутствие.
“Четверги” стали регулярными. Вот тут-то и побывали все, с кем надолго свела меня жизнь. Изначально — Вихорев и весь Парнас. С ними встреча произошла необычно. В 1962 году я уезжала в поле поварихой на Таймыр (в Салехард) от ВНИГРИ. Уезжала весной, после Скал. И мои ребята спросили: “Ну что, на проводы — “по цепочке”?”. А я понятия не имела, что это, и согласилась, не выясняя. И в день моего отъезда, в воскресенье вечером, в мой дом, в мой двор-колодец стали стекаться группы людей с рюкзаками и гитарами. Квартира уже переполнена. Мама — в панике. Окна открыты, в окнах — любопытствующие. Парнас вошел во двор, не зная квартиры и, расчехлив гитары, запели — трубадуры! Мы услышали на 4-м этаже — “Наши!”. Помчались вниз. Песня закончилась, из окон полетели завернутые в бумагу монеты. Вышли из дома на Литейный человек пятьдесят. Я почти никого не знаю. И двинулись пешком на Московский, на перроне спели отвальную, и я уехала. Проводили, а меня все поле геологи поедом ели — “турист”! Не любили они туристов: “Шляются без дела, а мы работаем в поле”. Это их проблемы. Так я узнала и Парнас в том числе — сразу всех.
На Литейном постоянно бывали Лейкин, Вихорев, Леон Кособоков, Дод и мы с братом. И с каждым разом народ прибывал и прибывал. Одно было непременно: собирались одни мужчины, как бы одно мужское общество, и я скромненько осуществляла роль хозяйки дома. Но центром притяжения был, конечно, Эрик, к нему и вокруг него собирались люди. И однажды мы познакомились с Верой Бордюк — красивой активной молодой женщиной. В Клубе пищевиков в это время было открыто кафе по интересам, модное в ту пору движение, кафе “Восток”, где раз в месяц, по понедельникам, можно было придти не ради еды и питья; а посидеть с друзьями, послушать стихи и песни, провести вечер интересного общения. Вера пришла на “четверг” и пригласила участников в кафе “Восток” — на “понедельник”. Отсюда и берет начало клуб “Восток”. “Понедельники” переросли себя, и был первый концерт, когда Клячкин Женя со сцены заявил о своем посвящении И. Бродскому, находящемуся в это время под следствием.
К “четвергам” у меня уже сложился критерий отношения к песне “наша — не наша”. Наша — это когда изнутри, когда песня — самое главное, все остальное — потом; и не наша, когда человек несет себя, он — впереди, а песня — это обрамление персоны: вот какой я, вот как я могу, вот какую я сочинил песню, дайте мне сцену, дайте мне зал, я покажу свое творчество (читай — себя) — это не мое, “не наше”. И “наше”, когда автор сознательно остается в тени, не выпячивая себя ничем, и только песня — как откровение, как исповедь, как чудо. Понимаю, что это очень индивидуальная оценка, субъективная, но она — моя, во мне живет и по сей день: так сложилось.
К этому времени — ко времени возникновения “четвергов” — в моей жизни уже было все то, что открыло мне новый мир, в котором было все: природа, работа, путешествия, рюкзак за плечами, трудности походной жизни и радостные ощущения новизны и открытия своих возможностей — все было. И все это было пронизано песней. Просто ни дня без песни. Через наш дом в те годы прошло много поющей братии. Из тех, кто сейчас на слуху, к кому повышенный интерес: Саша Городницкий (но он тогда пел без аккомпанемента, почти все на один мотив низким ровным голосом. Тогда все звучало не так, но звучало и становилось народным, безымянным, получало известное хождение), Юра Визбор, Высоцкий, москвичи, новосибирский Академгородок — Юра Лосев, весь Парнас, “художнички” — те, кто на Скалы привозил значки собственного изготовления и керамические поделки, отличительные знаки группы — подарки всем на грудь. Много было народу в доме.
Вскоре я занялась переустройством своего дома, строительством, перепланировкой и отошла от клубных дел, передав все Виталию Корсунскому.
В марте 68 года я уехала на Камчатку.
Из книги
ОТ КОСТРА К МИКРОФОНУ. Из истории самодеятельной песни в Ленинграде. Спб.: “РЕСПЕКС”, 1996., 528 с.
Первая книга об истории авторской песни в Ленинграде в 50-60х годах. В сборник вошли более 150 песен с нотами ленинградских и московских авторов. Книга иллюстрирована фотографиями и будет интересна как многочисленным любителям авторской песни так и широкому кругу читателей. Составители А. и М. Левитаны.